
Борис
Штейн –
учёный,
педагог и
инженер, иностранный
член
Российской
Академии
Естественных
Наук.
Родился в
Москве в 1950 году. С 1994
живёт и
работает в
Америке. В это же
время начал
писать и
публиковать
стихи.
Одинаково
в первой
стране и в
последней
стране
надвигаются
вечер и
сумерки. В их
глубине
сочинитель
подвержен
закату и
свежести. Дрожь
пробегает
волной. Так у Фета
волнуется
рожь,
а у
Бродского –
лавр, но с
известною
долей свинца.
Так
сжимается
время,
приметы
раздав до конца.
А порою
охватит,
прильнет
неземной
холодок
и в
предчуствии
вечном
притянешь
случайный
снежок
или
сладкие липы
в
распахнутом
млечном окне.
Это все –
невозможней,
сильнее в
последней стране.
Это все –
чтоб
уткнуться в
тяжелый
седой воротник,
чтобы
старый
хозяин к
двойным
переплетам
приник
и,
раздвинув
потемки,
попробовал
снова сложить
тот же
рай или ад по
привычке
посмертно
любить.
Таллин
- Балти
Как мы
жили тем
летом,
так не
жил я потом:
в
полдень в
доме
нагретом
оставались
вдвоем,
ты в
купальном халате
шла,
веранду
открыв,
было
слышно, как
катит
неумолчный
залив.
А под
вечер на Виру
в мокром
блеске
витрин
в
утешение
миру
был
разлит
ванилин.
На
едином
дыханье
промахнувши
весь путь,
я хочу
на прощанье
черный
кофе
вдохнуть
в
незабвенном
квадрате
между
Карья и Пикк,
где к
плечу на
закате
Старый
Томас приник.
Ты одна
обогнала
эту
тысячу лет
и, когда
над вокзалом
вспыхнет
северный
свет
и назад
в Бологое
побегут
фонари,
- Что же
станет со
мною? -
Погоди,
посмотри.
Я с
тобой не
расстался
на
балтийском
ветру,
опоздал,
зазевался
и гляжу
поутру,
как
волна
набегает,
полируя
песок,
как над
Копли
взлетает
паровозный
дымок,
как
расходятся
тени
на
трамвайном
кольце…
Что же,
встав на
колени,
так и
надо в конце.
Из
цикла “Речные
стихи”
Начало
лета в наших
палестинах
отмечено
лоточницами
с квасом,
очередями
к
пригородным
кассам,
пионами
на каждых
именинах.
И так
неутолимо
ожиданье
раскинуться
на пляжах
пикниками,
что не
пугает ночь с
проводниками
и
добавляют
поезд в
расписанье.
Прекрасно
созерцать,
крутя педали,
как
катит
среднерусская
равнина,
как под
колёсами
садится
глина,
как
дышат
просыхающие
дали
и, как в
размахе
вечера
широком
вскипает
пар
отечества в
окошке,
клубясь
над блюдом с
молодой
картошкой,
посыпанной
дурманящим
укропом.
Прекрасно
жить, тем
паче ехать
мимо
тех
мест, где
бульдонеж
цветёт по
кромке,
где
осыпаются
шары в
потёмки
так
невозможно,
так
неотвратимо.
***
Золотое
руно октября
ранят
поздние осы.
Неужели
и это зазря? -
сменят
цвет
мериносы
и
полезешь в
карман за
словцом,
да не скажешь
в итоге
о
блаженстве
зарыться
лицом,
просто
вытянуть
ноги,
не
сверяя, часы
узнавать
по гудку
электрички,
и в
остывшем
шезлонге
считать
бесконечные
спички,
провожая
неяркий
закат,
над
судьбой не
трудиться,
не
гадать,
забегая
назад,
чем же
всё разрешится.
***
А.С.
Пушкин (Из
Пиндемонти)
Теперь
здесь все
заброшено.
Глухая
сырая
зелень
приросла к
стене
пустующего
ветхого
сарая,
холодный
плющ свисает
на окне.
Соседи
прежних
дачников не
знают –
так
лучше, жизнь
устроилась
вполне.
Из-под
тяжелых век,
поддавшись
дрёме,
гляжу – О,
Боже мой, в
который раз! –
как
смутно дышит
влага в
окаёме,
и как
закат
преображает
нас.
Мне
кажется, что
где-то на
веранде
вновь
затевается
знакомый быт
и кухни
зажигаются в
гирлянде
соседних
дач, и кто-то
там сидит
укутанный,
неузнанный и
спит -
один,
перед дождем
на горизонте,
оставшийся
по прихоти
своей
стеречь
следы
пленительных
друзей
и
перечитывать
“Из
Пиндемонти”.
***
Ha этой
лавочке пленён,
во-первых,
падающим
снегом
(укутан
в шарф и
заметён),
а,
во-вторых, -
тяжёлым
небом.
Издалека,
с нависших
круч
не
разглядеть
тропинки, лыжни.
Лишь
поезда
бегущий луч –
свидетель
жизни.
А ты не в
счёт
в
оцепенении
напрасном -
снег всё
сотрёт,
и всё
сравняет с
белым настом,
и
обведёт по
слою льда
еловых
пасынков
фигуры.
Пленён
отныне
навсегда
несходством
кальки и
натуры.
На эту
лавочку
присел
под
опустившуюся
лапу,
поправил
ворот и надел
поглубже
пасмурную
шляпу.
Из
цикла “Две
встречи”
В безлюдном
баре за
пустым
столом
не так
заметно
первое
смущенье
и осень
кстати – серо
за окном,
а в зале
вполнакала
освещенье.
И можно
влагу
утопить в
глазах,
согреться
граппой или
кальвадосом,
на
сумрачных,
тяжелых
небесах
чертить,
чертить
горящей
папиросой.
Быть
гостем этой
женщины,
дышать
Нью-Йоркской
сыростью и
кутать плечи,
расставшись,
невозможно
пожелать
счастливее
и горестнее
встречи.
Манхэтэн,
растекаясь
по стеклу,
доказывает,
что нельзя
вернуться
и на
мгновение. Но
через мглу
попробуем
хотя бы улыбнуться
самим
себе на
Kаменном
мосту,
себе,
спешащим по
Волхонке в
гости,
попробуем
взглянуть
через листву
на нашу
башню из
слоновой
кости.
Так
далеко не
достигает
страстъ,
так
далеко едва
ли внятны
темы,
но
простирается
иная власть
и
родственностъ
привязывает
нас
все
бережней и
выбирает с
кем мы.
Holidays
Season
Где
легкие
кресты
и
древние
раскопы,
встают
аванпосты
красавицы-Европы.
Альпийская
вода
и
рейнские
долины,
а дальше
- холода
и в небе
навсегда
остывшие
осины
сгибает
ветра свист,
но, как
недолги
сборы -
зима
глазами лис
глядит в
пустые норы.
Поднимешь
воротник
по
ледяной
привычке,
зайдешь
в подъезд, в
тупик,
чтоб не
задуло
спички.
Напротив
mall кипит,
рекламный
щит дымится,
толпа в
дверях
спешит
привычно
раздвоиться -
дают
ночной сеанс,
а ангелы
в витрине
рождественский
романс
пиликают
разине.
Укутаны
в меха
декабрьские
недели
и Jingle Bells
впотьмах
доносит
запах ели.
Немыслимый
уют
дымящего
зимовья
смягчает
Голливуд
в
великий час
застолья.
И ты
пожатьем
плеч
в проёме
небосвода
даешь
сигнал
зажечь
огни у
края года.
Летит,
летит снежок
на
мокрые
ресницы
и так
светло,
дружок,
светло,
как будто
снится,
что
лучший
праздник бел,
что
льдом
сковало лужи…
Прости,
я не успел
остыть
от этой
стужи.
* * *
Закуска
льнет к
торжественной
посуде -
балык
обласкан в
кузнецовском
блюде,
на
кобальте в
глубокой
синеве
к
подножью
оседает
оливье.
Отпотевают
Старка и
Зубровка,
рубинами
играет
поллитровка
с
Рябиной на
армянском
коньяке.
И стопка
удлиняется в
руке
у
мастеров
великой
мизансцены.
Какие
времена и
перемены
напитков,
блюд.
Чудесная
игра.
И линия
гусиного
пера,
летящая
по
папиросной
глади,
оставлена
одним поэтом
ради
гусиных
невоспетых
потрохов,
не
гонорара и не
славы ради,
тем паче
не для записи
стихов.
В
студенческой,
подклееной
тетради -
рецепты,
как предания
веков.
опишут,
сидя в
милицейской
люльке,
как
чудно катит
спазм, когда
в кастрюльке
серебряной
под масляной
слюдой
к столу
несут
картофель
молодой,
а следом
осетра
каспийской
веры.
Дымит
жемчужный
бок в прожилках
серы.
Щекочет
пар над
штучной
де-валяй.
Под
корочкой
бормочет
расстегай.
И стол
накрыт на
двадцать
пять
кувертов,
но имена
гостей пока в
конвертах.
* * *
Какой
прекрасный
труд
напрасный
заглядывать
через плечо
и
отзываться
горячо
тому, что
дышит так
неясно.
Угадывать
через года,
кто в
будущем
твоём
остался,
кто на
века, кто
навсегда,
кто и на
час не
потерялся.
Благослави
того, кто
внял
и,
разлучаясь,
примирился,
но трижды
тех, кто
догонял,
кто боль
свою не
умерял
и легким
быть не
научился.
* * *
За
Лебяжим, за
Стрелкой,
ближе к
Крымскому мосту –
мальчик
в кепочке
мелкой
и в
плаще не по
росту.
Он – где с
Крымского
вала
гонит
ломкая
стружка,
где
нежна
небывало
золотая
подружка.
Где
прохлады
достало,
где
затянуты
банты,
где
однажды
привстала
наша
жизнь на
пуанты.
Где
играли так
чудно,
понимали
с полслова,
где и
нынче
нетрудно
понадеяться
снова.
Он – где
осень
несётся
в
Воробьёвские
дали.
Неужели
пробьётся
это
время? Едва
ли.
Как мы
долго
взрослели,
инфантильности
дети,
но
однажды
посмели
и
признались:
“На свете
нету
снега белее
прошлогоднего
снега
и ничто
не милее
нашей
осени бега.”
Обожги
эти листья,
дорогая
прохлада,
эти
поздние
кисти –
вот и
всё, что мне
надо.
Золотая
подружка
долго
ждать
побожится,
да под
ноги ей
стружка
с мокрым
снегом
ложится.